Так вас зовут павкой прервала молчание тоня а почему павка это некрасиво звучит лучше павел
Так вас зовут павкой прервала молчание тоня а почему павка это некрасиво звучит лучше павел
Николай Алексеевич Островский
Как закалялась сталь
Обрученный с идеей
Шедевр ли эта книга?
Судьба книги Николая Островского не менее поразительна, чем его собственная судьба.
В 1930-е годы говорили: секрет – в биографии автора. В 1940-е и 1950-е: все дело в писательском мастерстве. В 1960-е: ни в одной другой книге не воплотился с такой яркостью романтический дух 1920-х.
На рубеже перестроечных 1990-х точка отсчета сменилась: теперь Островский был порождением сталинизма, моделью фанатической одержимости, «винтиком машины»… если не тем самым топором, от которого во время оно летели щепки.
Вот та же карусель в малом варианте. Моя работа об Островском в 1965 году была забракована как невозможная к печати и враждебная по идеям. В 1971 году выпущена в свет в изуродованном виде, но и в этом виде объявлена на комсомольских инструктажах того времени клеветнической, а в печати – путаной и субъективной. В 1981 году она же – премирована Грамотой ЦК комсомола. В 1988-м объявлена в «Комсомольской правде» лучшей работой об Островском за последние десятилетия. В начале 1990-х годов она казалась иным читателям недостаточно радикальной и недопустимо апологетичной по отношению к одному из основных «мифов» сталинской эпохи.
Даже и из одного упрямства я отказываюсь вертеться в этой флюгерной карусели. Хватит того, что в 1965 году я начинал писать об Островском, чувствуя, что у меня зажат рот; чуть не полвека понадобилось, чтобы мне дали договорить то, что я хочу; далее я не сойду с этой точки; я готов уточнить формулировки, додумать следствия и осознать дальнейшие перемены климата вокруг моего героя, но я не сдвинусь с той позиции, на которую встал сразу: «Как закалялась сталь» – ключевая книга советских лет нашей истории, в ней – разгадка того, что произошло с нами и Россией.
Дело, разумеется, не только в биографии (хотя и в ней), ибо жизнь Островского – это жизнь тысяч его современников и соратников, а исповедь, пронявшую миллионы, написал именно он.
Мастерство еще меньше прояснит тут дело (хотя Островский яростно учился «литтехнике» у «спецов»), ибо в ту же невеликую меру мастерства работали еще сотни его современников и коллег, литературных ремесленников, ударно призванных в литературу, но эмблемой эпохи стала именно его книга.
Славный романтический дух в ней, конечно, воплотился. Но вот теперь самый дух этот перевернут в нашей эмоциональной памяти, а истоки его по-прежнему не очень ясны историческому разуму. То есть масса факторов известна: нетерпимость, репрессии, гибель крестьянства, лагеря, иллюзии, ложь, но духовный поворот, сделавший все это возможным, все еще таится во тьме.
Островский интересен именно как человек, своею судьбой преподавший нам не столько эмпирический, сколько духовный урок. «Красное житие», – сказал бы я, если бы хотел объяснить его явление людям верующим. Есть вещи, равно значимые и для верующих, и для почитающих себя атеистами, то есть для перевернувших веру. Перед нами тот самый случай. Жизнь Островского – это демонстрация того, как выстраивается целый мир. Не миф, а мир!
Мир этот выстраивается на определенном духовном принципе (хотя и без Бога) и торжествует «на шестой части суши» достаточно долго в качестве почти осуществившегося царства справедливости и безусловно осуществившегося для его строителей счастья. Этого достаточно, чтобы, во всяком случае, не пренебречь «строительным материалом» («гвозди бы делать из этих людей»), благодаря которому все это строение стало реальностью.
Сегодня все это и впрямь может показаться мифом, мороком, обманом. Но это не так, вернее, не вполне так. Мифология «оформляется» сверху только тогда, когда она ожидается снизу. Морок поднимается – от почвы. «Обман» есть всегда и самообман: готовность поверить, желание поверить, жизненная необходимость верить. Островский – не миф, насажденный сверху (хотя и сверху насаждали). Островский – легенда, выношенная внизу.
Критике никогда не приходилось продвигать к читателям роман «Как закалялась сталь». Критике всегда приходилось объяснять его успех. Невероятный, парадоксальный, загадочный, этот успех был в то же время настолько естествен, повсеместен и неудивителен, что, казалось, ему и не надо искать объяснений.
В прозаических фрагментах Пастернака есть запись 1943 года. Поездка на фронт, чтение стихов, разговоры с бойцами. «Когда после Мценска наши части освободили тургеневское имение Спас-Лутовиново, комсомольцы отличившихся частей устроили в разрушенном заповеднике торжественное собрание. Естественно, посвященное памяти Тургенева… оно каким-то образом (здесь и далее курсив мой. – Л. А.) связалось с именем Николая Островского». Самое удивительное в этой записи – отсутствие удивления. Это психологическая аксиома 1930-1940-х годов. Можно говорить о чем угодно: о тактической схеме боя и о мистических свойствах германского духа, о судьбе лейтенанта Шмидта и о смерти тургеневского Базарова. Потом «каким-то образом» начинают говорить о Корчагине. Без переходов и причин. Этому никто не удивляется: в герое Островского есть нарицательность, которая давно оставила позади всякие объяснения.
Когда десятки миллионов экземпляров его книги гуляют по всему миру, трудно представить себе что-либо другое. Трудно представить себе, какие были сметены этим потоком препятствия. А ведь поначалу не было и самих препятствий, а было одно гробовое молчание всей профессиональной критики: год, два года – и тоненькие книжки «Молодой гвардии» с романом Н. Островского неслышно затерялись в шумном литературном гомоне 1932 года.
И еще раньше, когда неслышный этот ручеек, которому со временем суждено было затопить сознание полумира, натянулся нитью, тонким волоском, каждое мгновенье грозившим оборваться… И он обрывался… и возникал снова с какою-то неотвратимостью.
Первый вариант романа Николая Островского не доходит до издателей: в начале 1928 года рукопись утеряна почтой.
Он пишет все заново.
Новая рукопись, посланная в Ленинград, безответно исчезает в недрах тамошнего издательства.
Он отдает один из последних экземпляров своему другу, И. Феденеву, и просит отнести в издательство «Молодая гвардия». Феденев относит и быстро получает ответ: рукопись забракована по причине «нереальности» выведенных в ней типов.
Островский лежит навзничь в Мертвом переулке, в переполненной жильцами комнатке, и лихорадочно ждет решения. Ему двадцать семь лет, остается жить – пять.
Потрясенный решением издательства, Феденев просит вторичного рецензирования.
Рукопись ложится на стол к новому рецензенту – Марку Колосову. Стол стоит в редакции журнала «Молодая гвардия», где Колосов работает заместителем редактора.
Впоследствии М. Колосов напишет воспоминания о том, как Феденев закоченевшими от холода старческими пальцами вынул из папки рукопись и как с первых строк Колосова покорила ее сила; как ждали молодогвардейцы именно эту вещь и как, не отрываясь, проглотил ее заместитель редактора. Эти воспоминания написаны много позднее, когда миллионные издания романа уже сделали имя Островского легендарным. В начале 1932 года все выглядит иначе. 21 февраля Феденев приводит Колосова к постели Островского. В этот момент решается его литературная судьба. В разговоре трех человек соединяется, как в фокусе, и грядущее возвышение Островского, и драматизм этого возвышения, и предопределившие его ход противоречивые силы.
Три участника этого разговора оставили о нем свидетельства.
Николай Островский записал назавтра слова М. Колосова: «У нас нет такого материала, книга написана хорошо, у тебя есть все данные для творчества. Меня лично книга взволновала, мы ее издадим».
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Как закалялась сталь
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
«Как закалялась сталь»
– Кто из вас перед праздником приходил ко мне домой отвечать урок – встаньте!
Обрюзглый человек в рясе, с тяжелым крестом на шее угрожающе посмотрел на учеников.
Маленькие злые глазки точно прокалывали всех шестерых, поднявшихся со скамеек, – четырех мальчиков, и двух девочек. Дети боязливо посматривали на человека в рясе.
– Вы садитесь, – махнул поп в сторону девочек. Те быстро сели, облегченно вздохнув.
Глазки отца Василия сосредоточились на четырех фигурках.
– Идите-ка сюда, голубчики!
Отец Василий поднялся, отодвинул стул и подошел вплотную к сбившимся в кучу ребятам:
– Кто из вас, подлецов, курит? Все четверо тихо ответили:
– Мы не курим, батюшка. Лицо попа побагровело.
– Не курите, мерзавцы, а, махорку кто в тесто насыпал? Не курите? А вот мы сейчас посмотрим! Выверните карманы! Ну, живо! Что я вам говорю? Выворачивайте!
Трое начали вынимать содержимое своих карманов на стол.
Поп внимательно просматривал швы, ища следы табака, но не нашел ничего и принялся за четвертого – черноглазого, в серенькой рубашке и синих штанах с заплатами на коленях:
– А ты что, как истукан, стоишь? Черноглазый, глядя с затаенной ненавистью, глухо ответил:
– У меня нет карманов, – и провел руками по зашитым швам.
Класс затих, съежился. Никто не понимал, почему Павку Корчагина выгнали из школы. Только Сережка Брузжак, друг и приятель Павки, видел, как Павка насыпал попу в пасхальное тесто горсть махры там, на кухне, где ожидали попа шестеро неуспевающих учеников. Им пришлось отвечать уроки уже на квартире у попа.
Выгнанный Павка присел на последней ступеньке крыльца. Он думал о том, как ему явиться домой и что сказать матери, такой заботливой, работающей с утра до поздней ночи кухаркой у акцизного инспектора.
Павку душили слезы.
«Ну что мне теперь делать? И все из-за этого проклятого попа. И на черта я ему махры насыпал? Сережка подбил. „Давай, говорит, насыплем гадюке вредному“. Вот и всыпали. Сережке ничего, а меня, наверное, выгонят».
Уже давно началась эта вражда с отцом Василием. Как-то подрался Павка с Левчуковым Мишкой, и его оставили «без обеда». Чтобы не шалил в пустом классе, учитель привел шалуна к старшим, во второй класс. Павка уселся на заднюю скамью.
Учитель, сухонький, в черном пиджаке, рассказывал про землю, светила. Павка слушал, разинув рот от удивления, что земля уже существует много миллионов лет и что звезды тоже вроде земли. До того был удивлен услышанным, что даже пожелал встать и сказать учителю: «В законе божием не так написано», но побоялся, как бы не влетело.
По закону божию поп всегда ставил Павке пять. Все тропари, Новый и Ветхий завет знал он назубок: твердо знал, в какой день что произведено богом. Павка решил расспросить отца Василия. На первом же уроке закона, едва поп уселся в кресло, Павка поднял руку и, получив разрешение говорить, встал:
– Батюшка, а почему учитель в старшем классе говорит, что земля миллион лет стоит, а не как в законе божием – пять тыс… – и сразу осел от визгливого крика отца Василия:
– Что ты сказал, мерзавец? Вот ты как учишь слово божие!
Не успел Павка и пикнуть, как поп схватил его за оба уха и начал долбить головой об стенку. Через минуту, избитого и перепуганного, его выбросили в коридор.
Здорово попало Павке и от матери.
На другой день пошла она в школу и упросила отца Василия принять сына обратно. Возненавидел с тех пор попа Павка всем своим существом. Ненавидел и боялся. Никому не прощал он своих маленьких обид: не забывал и попу незаслуженную порку, озлобился, затаился.
Много еще мелких обид перенес мальчик от отца Василия: гонял его поп за дверь, целыми неделями в угол ставил за пустяки и не спрашивал у него ни разу уроков, а перед пасхой из-за этого пришлось ему с неуспевающими к попу на дом идти сдавать. Там, на кухне, и всыпал Павка махры в пасхальное тесто.
Никто не видел, а все же поп сразу узнал, чья это работа, …Урок окончился, детвора высыпала во двор и обступила Павку. Он хмуро отмалчивался. Сережка Брузжак из класса не выходил, чувствовал, что и он виноват, но помочь товарищу ничем не мог.
В открытое окно учительской высунулась голова заведующего школой Ефрема Васильевича, и густой бас его заставил Павку вздрогнуть.
– Пошлите сейчас же ко мне Корчагина! – крикнул он.
И Павка с заколотившимся сердцем пошел в учительскую.
Хозяин станционного буфета, пожилой, бледный, с бесцветными, вылинявшими глазами, мельком взглянул на стоявшего в стороне Павку:
– Двенадцать, – ответила мать.
– Что же, пусть останется. Условие такое: восемь рублей в месяц и стол в дни работы, сутки работать, сутки дома – и чтоб не воровать.
– Что вы, что вы! Воровать он не будет, я ручаюсь, – испуганно сказала мать.
– Ну, пусть начинает сегодня же работать, – приказал хозяин и, обернувшись к стоящей рядом с ним за стойкой продавщице, попросил: – Зина, отведи мальчика в судомойню, скажи Фросеньке, чтобы дала ему работу вместо Гришки.
– Ты уж, Павлушка, постарайся, не срамись. И, проводив сына грустным взглядом, пошла к выходу.
В судомойне шла работа вовсю: гора тарелок, вилок, ножей высилась на столе, и несколько женщин перетирали их перекинутыми через плечо полотенцами. Рыженький мальчик с всклокоченными, нечесаными волосами, чуть старше Павки, возился с двумя огромными самоварами.
Судомойня была наполнена паром из большой лохани с кипятком, где мылась посуда, и Павка первое время не мог разобрать лиц работавших женщин. Он стоял, не зная, что ему делать и куда приткнуться.
Продавщица Зина подошла к одной из моющих посуду женщин и, взяв ее за плечо, сказала:
– Вот, Фросенька, новый мальчик вам сюда вместо Гришки. Ты ему растолкуй, что надо делать.
Обращаясь к Павке и указав на женщину, которую только что назвала Фросенькой, Зина проговорила:
– Она здесь старшая. Что она тебе скажет, то и делай. – Повернулась и пошла в буфет.
– Хорошо, – тихо ответил Павка и вопросительно взглянул на стоявшую перед ним Фросю. Та, вытирая пот со лба, глядела на него сверху вниз, как бы оценивая его достоинства, и, подвертывая сползавший с локтя рукав, сказала удивительно приятным, грудным голосом:
«Тетка эта, видно, ничего», – решил он про себя и, осмелев, обратился к Фросе:
Как закалялась сталь (10 стр.)
– Мастеровому на селе сейчас, не пропасть, работа найдется, хоть завались. Вот подработаем недельку-другую, и, пожалуй, сальца и мучицы своим послать сможем. У мужичка, сынок, кузнец всегда в почете. Откормимся здесь, как буржуи, хе-хе. А Захар-то особь статья, он больше по крестьянству придерживается, закопался в землю с дядькой своим. Что ж, оно, пожалуй, понятно. У нас с тобой, Артем, ни кола ни двора, горб да рука, как говорится, вековая пролетарская, хе-хе, а Захар пополам разделился, одна нога на паровозе, другая в деревне. – Он потрогал щипцами раскаленный кусок железа и добавил уже серьезно, задумчиво: – А наше дело табак, сынок. Ежели немцев не попрут вскорости, придется нам в Екатеринослав аль в Ростов навертывать, а то возьмут за жабры и подвесят между небом и землей, как пить дать.
– Да, – пробурчал Артем.
– Как наши там держатся, не пристают ли к ним гайдамаки?
– Да, папаша, кашу заварили, теперь от дома отрекайся.
Машинист выхватил из горна голубоватый жаркий кусок и быстро положил его на наковальню:
– А ну, сыночек, стукни!
Артем схватил тяжелый молот, стоявший у наковальни, с силой взмахнул им над головой и ударил. Сноп ярких искр с легким шуршащим треском разбрызгался по кузне, осветив на мгновенье ее темные углы.
Политовский поворачивал раскаленный кусок под мощные удары, и железо послушно плющилось, как размякший воск.
В раскрытые ворота кузни дышала теплым ветром темная ночь.
Озеро внизу – темное, громадное; сосны, охватившие его со всех сторон, кивают могучими головами.
«Как живые», – думает Тоня; Она лежит на покрытой травой выемке на гранитном берегу. Высоко наверху, за выемкой, бор, а внизу, сейчас же у подножия отвеса, озеро. Тень от обступивших скал делает, края озера еще более темными.
Это любимый уголок Тони. Здесь, в версте от станции, в старых каменоломнях, в глубоких заброшенных котлованах, забили родники, и теперь образовалось три проточных озера. Внизу, у спуска к озеру, слышен плеск. Тоня поднимает голову и, раздвинув рукою ветви, смотрит вниз: от берега на середину озера сильными бросками плывет загорелое изгибающееся тело. Тоня видит смуглую спину и черную голову купающегося. Он фыркает, как морж, разрезая воду короткими саженками, переворачивается, кувыркается, ныряет и, наконец, устав, ложится на спину, зажмурив глаза от яркого солнца, замирает, распластав руки и чуть изогнувшись. Тоня опустила ветку. «Ведь это неприлично», – насмешливо подумала она и принялась за чтение.
Увлеченная книгой, данной ей Лещинским, Тоня не заметила, как кто-то перелез через гранитный выступ, отделявший площадку от бора, и, только когда на книгу из-под ноги перелезавшего упал камешек, вздрогнув от неожиданности, подняла голову и увидела стоявшего на площадке Павку Корчагина. Он стоял, удивленный неожиданной встречей, и, тоже смущенный, собирался уйти.
«Это он сейчас купался», – догадалась Тоня, взглянув на Павкины мокрые волосы.
– Что, испугал вас? Не знал, что вы здесь, так что невзначай сюда. – И, проговорив это, Павка взялся рукой за выступ. Он тоже узнал Тоню.
– Вы мне не мешаете. Если хотите, можем даже поговорить о чем-нибудь.
Павка с удивлением глядел на Тоню:
– О чем же мы с вами говорить будем?
– Ну, чего же вы стоите? Можете сесть, вот здесь. – И она указала на камень. – Скажите, как вас зовут?
– А меня зовут Тоня. Вот мы и познакомились.
Павка смущенно мял кепку.
– Так вас зовут Павкой? – прервала молчание Тоня. – А почему Павка? Это некрасиво звучит, лучше Павел. Я вас так и буду называть. А вы часто сюда ходите… – Она хотела сказать: купаться, но, не желая открыть, что видела его купающимся, добавила: – Гулять?
– Нет, не часто, как случается свободное время, – ответил Павел.
– А вы где-нибудь работаете? – допытывалась Тоня.
– Кочегаром на электростанции.
– Скажите, где вы научились так мастерски драться? – задала вдруг неожиданный вопрос Тоня.
– А вам-то что до моей драки? – недовольно буркнул Павел.
– А вам что, жалко? – спросил Павел.
– Ну нет, вовсе не жалко, наоборот, Сухарько получил по заслугам. А мне эта сценка доставила много удовольствия. Говорят, что вы часто деретесь.
– Кто говорит? – насторожился Павел.
– Ну вот Виктор Лещинский говорит, что вы профессиональный забияка.
– Виктор – сволочь, белоручка. Пусть скажет спасибо, что ему тогда не попало. Я слыхал, как он обо мне говорил, только не хотелось рук марать.
– Зачем вы так ругаетесь, Павел? Это нехорошо, – перебила его Тоня.
«Какого лешего я с этой чудачкой разговорился? Ишь командует: то ей «Павка» не нравится, то «не ругайся»», – думал он.
– Почему вы злы на Лещинского? – спросила Тоня.
– Барышня в штанах, панский сыночек, душа из него вон! У меня на таких руки чешутся: норовит на пальцы наступить, потому что богатый и ему все можно, а мне на его богатство плевать; ежели затронет как-нибудь, то сразу и получит все сполна. Таких кулаком и учить, – говорил он возбужденно.
Тоня пожалела, что затронула в разговоре имя Лещинского. Этот парень имел, видно, старые счеты с изнеженным гимназистом, и она перевела разговор на более спокойную тему: начала расспрашивать Павла о его семье и работе.
Незаметно для себя Павел стал подробно отвечать на расспросы девушки, забыв о своем желании уйти.
– Скажите, почему вы не учились дальше? – спросила Тоня.
– Меня из школы выперли.
– Я попу в тесто махры насыпал, – ну, меня и вытурили. Злой был поп, жизни от него не было. – И Павел обо всем рассказал ей.
Тоня с любопытством слушала. Он забыл свое смущение, рассказывал ей, как старый знакомый, о том, что не вернулся брат; никто из них и не заметил, как в дружеской, оживленной беседе они просидели на площадке несколько часов. Наконец Павка опомнился и вскочил:
– Ведь мне на работу уже пора. Вот заболтался, а мне котлы разводить надо. Теперь Данило волынку подымет. – И он беспокойно заговорил: – Ну, прощайте, барышня, теперь мне надо во весь карьер жарить в город.
Тоня быстро поднялась, надевая жакет:
– Мне тоже пора, пойдемте вместе.
– Ну нет, я бегом, вам со мной не с руки.
– Почему? Мы побежим вместе, вперегонку: посмотрим, кто быстрей.
Павка пренебрежительно посмотрел на нее:
– Вперегонку? Куда вам со мной!
– Ну увидим, давайте сначала выберемся отсюда.
Павел перескочил камень, подал Тоне руку, и они выбежали в лес на широкую ровную просеку, ведущую к станции.
Тоня остановилась у середины дороги.
– Ну, сейчас побежим: раз, два, три. Ловите! – И сорвалась вихрем вперед. Быстро-быстро замелькали подошвы ботинок, синий жакет развевался от ветра.
Павел помчался за ней. «В два счета догоню», – думал он, летя за мелькающим жакетом, но догнал ее лишь в конце просеки, недалеко от станции. С размаху набежал и крепко схватил за плечи.
– Есть, попалась птичка! – закричал весело, задыхаясь.
– Пустите, больно, – защищалась Тоня.
Стояли оба, запыхавшиеся, с колотившимися сердцами, и выбившаяся из сил от сумасшедшего бега Тоня чуть-чуть, как бы случайно, прижалась к Павлу и от этого стала близкой. Было это одно мгновенье, но запомнилось.
– Меня никто догнать не мог, – говорила она, освободившись от его рук.
Сейчас же расстались. И, махнув на прощанье кепкой, Павел побежал в город.
Когда Павел открыл дверь в кочегарку, возившийся уже у топки Данило, кочегар, сердито обернулся:
– Ты бы еще позднее пришел. Что, я за тебя растапливать буду, что ли?
Но Павка весело, хлопнул кочегара по плечу и примирительно сказал:
– В один момент, старик, топка будет в ходу. – И завозился у сложенных в штабеля дров.
К полуночи, когда Данило, лежа на дровах, разразился лошадиным храпом, Павел, облазив с масленкой весь двигатель, вытер паклей руки и, вытащив из ящика шестьдесят второй выпуск «Джузеппе Гарибальди», углубился в чтение захватывающего романа о бесконечных приключениях легендарного вождя неаполитанских «краснорубашечников» Гарибальди.
«Посмотрела она на герцога своими прекрасными синими глазами…»
«А у этой тоже синие глаза, – вспомнил Павел. – Она особенная какая-то, на тех, богатеньких, не похожа, – думал он, – и бегает, как черт».
Углубившись в воспоминания о дневной встрече, Павел не слышал нарастающего шума двигателя; тот дрожал от напряжения, громадный маховик бешено вертелся, и бетонная платформа, на которой стоял он, нервно вздрагивала.
Павка метнул взглядом на манометр: стрелка на несколько делений перемахнула вверх за сигнальную красную линию!
– Ах ты черт! – сорвался Павел с ящика и бросился к отводящему пар рычагу, повернул его два раза, и за стеной кочегарки сипло зашипел выпускаемый из отводной трубы в реку пар. Опустив вниз рычаг, Павка перевел ремень на колесо, двигающее насос.
Павел оглянулся на Данилу: тот безмятежно спал, широко разинув рот, и выводил носом жуткие звуки.
Через полминуты стрелка манометра возвратилась на старое место.
Расставшись с Павлом, Тоня направилась домой. Она думала о только что прошедшей встрече с этим черноглазым юношей и, сама того не сознавая, была рада ей.
Как закалялась сталь, стр. 11
Все происшедшее еще больше сдружило семьи уехавших. С большой радостью читались редкие записки, присылаемые семьям, но в домах стало пустыннее и тише.
Зайдя как-то раз как бы невзначай к старухе Политовской, Жухрай передал ей деньги:
– Вот, мамаша, вам поддержка от мужа. Только глядите, ни слова никому.
Старуха благодарно пожала ему руку:
– Вот спасибо, а то совсем беда, есть ребятам нечего. Деньги эти были из тех, что оставил Булгаков.
«Ну, ну, посмотрим, что дальше будет. Забастовка хотя и сорвалась, под страхом расстрела рабочие хотя и работают, но огонь загорелся, его уже не потушишь, а те трое – молодцы, это пролетарии», – с восхищением думал матрос, шагая от Политовских к депо.
В старенькой кузнице, повернувшейся своей закопченной стеной к дороге на отшибе села Воробьева Балка, у огневой глотки печи, слегка жмурясь от яркого света, Политовский длинными щипцами ворочал уже накалившийся докрасна кусок железа.
Артем нажимал на подвешенный к перекладине рычаг, раздувавший кожаные мехи.
Машинист, добродушно усмехаясь себе в бороду, говорил:
– Мастеровому на селе сейчас не пропасть, работа найдется, хоть завались. Вот подработаем недельку-другую, и, пожалуй, сальца и мучицы своим послать сможем. У мужичка, сынок, кузнец всегда в почете. Откормимся здесь, как буржуи, хе-хе. А Захар-то особь статья, он больше по крестьянству придерживается, закопался в землю с дядькой своим. Что ж, оно, пожалуй, понятно. У нас с тобой, Артем, ни кола, ни двора, горб да рука, как говорится – вековая пролетария, хе-хе, а Захар пополам разделился, одна нога на паровозе, другая в деревне. – Он потрогал щипцами раскаленный кусок железа и добавил уже серьезно, задумчиво: – А наше дело табак, сынок. Ежели немцев не попрут вскорости, придется нам в Екатеринослав аль в Ростов навертывать, а то возьмут за жабры и подвесят между небом и землей, как пить дать.
– Да, – пробурчал Артем.
– Как наши там держатся, не пристают ли к ним гайдамаки?
– Да, папаша, кашу заварили, теперь от дома отрекайся.
Машинист выхватил из горна голубоватый жаркий кусок и быстро положил его на наковальню:
– А ну, сыночек, стукни!
Артем схватил тяжелый молот, стоявший у наковальни, с силой взмахнул им над головой и ударил. Сноп ярких искр с легким шуршащим треском разбрызгался по кузне, осветив на мгновенье ее темные углы.
Политовский поворачивал раскаленный кусок под мощные удары, и железо послушно плющилось, как размякший воск.
В раскрытые ворота кузни дышала теплым ветром темная ночь.
Озеро внизу – темное, громадное; сосны, охватившие его со всех сторон, кивают могучими головами.
«Как живые», – думает Тоня. Она лежит на покрытой травой выемке на гранитном берегу. Высоко наверху, за выемкой, бор, а внизу, сейчас же у подножия отвеса, озеро. Тень от обступивших скал делает края озера еще более темными.
Это любимый уголок Тони. Здесь, в версте от станции, в старых каменоломнях, в глубоких заброшенных котлованах, забили родники, и теперь образовалось три проточных озера. Внизу, у спуска к озеру, слышен плеск. Тоня поднимает голову и, раздвинув рукою ветви, смотрит вниз: от берега на середину озера сильными бросками плывет загорелое изгибающееся тело. Тоня видит смуглую спину и черную голову купающегося. Он фыркает, как морж, разрезая воду короткими саженками, переворачивается, кувыркается, ныряет и, наконец, устав, ложится на спину, зажмурив глаза от яркого солнца, замирает, распластав руки и чуть изогнувшись.
Тоня опустила ветку. «Ведь это неприлично», – насмешливо подумала она и принялась за чтение.
Увлеченная книгой, данной ей Лещинским, Тоня не заметила, как кто-то перелез через гранитный выступ, отделявший площадку от бора, и, только когда на книгу из-под ноги перелезавшего упал камешек, вздрогнув от неожиданности, подняла голову и увидела стоявшего на площадке Павку Корчагина. Он стоял, удивленный неожиданной встречей, и, тоже смущенный, собирался уйти.
«Это он сейчас купался», – догадалась Тоня, взглянув на Павкины мокрые волосы.
– Что, испугал вас? Не знал, что вы здесь, так что невзначай сюда – И, проговорив это, Павка взялся рукой за выступ. Он тоже узнал Тоню.
– Вы мне не мешаете. Если хотите, можем даже поговорить о чем-нибудь.
Павка с удивлением глядел на Тоню:
– О чем же мы с вами говорить будем? Тоня улыбнулась.
– Ну, чего же вы стоите? Можете сесть, вот здесь. – И она указала на камень. – Скажите, как вас зовут?
– А меня зовут Тоня. Вот мы и познакомились. Павка смущенно мял кепку.
– Так вас зовут Павкой? – прервала молчание Тоня. – А почему Павка? Это некрасиво звучит, лучше Павел. Я вас так и буду называть. А вы часто сюда ходите. – Она хотела сказать: купаться, но, не желая открыть, что видела его купающимся, добавила: – гулять?
– Нет, не часто, как случается свободное время, – ответил Павел.
– А вы где-нибудь работаете? – допытывалась Тоня.
– Кочегаром на электростанции.
– Скажите, где вы научились так мастерски драться? – задала вдруг неожиданный вопрос Тоня.
– А вам-то что до моей драки? – недовольно буркнул Павел.
– А вам что, жалко? – спросил Павел.
– Ну, нет, вовсе не жалко, наоборот, Сухарько получил по заслугам. А мне эта сценка доставила много удовольствия. Говорят, что вы часто деретесь.
– Кто говорит? – насторожился Павел.
– Ну вот Виктор Лещинский говорит, что вы профессиональный забияка.
– Виктор – сволочь, белоручка. Пусть скажет спасибо, что ему тогда не попало. Я слыхал, как он обо мне говорил, только не хотелось рук марать.
– Зачем вы так ругаетесь, Павел? Это нехорошо, – перебила его Тоня.
«Какого лешего я с этой чудачкой разговорился? Ишь, командует: то ей „Павка“ не нравится, то „не ругайся“, – думал он.
– Почему вы злы на Лещинского? – спросила Тоня.
– Барышня в штанах, панский сыночек, душа из него вон! У меня на таких руки чешутся: норовит на пальцы наступить, потому что богатый и ему все можно, а мне на его богатство плевать; ежели затронет как-нибудь, то сразу и получит все сполна. Таких кулаком и учить, – говорил он возбужденно.
Тоня пожалела, что затронула в разговоре имя Лещинского. Этот парень имел, видно, старые счеты с изнеженным гимназистом, и она перевела разговор на более спокойную тему: начала расспрашивать Павла о его семье и работе.
Незаметно для себя Павел стал подробно отвечать на расспросы девушки, забыв о своем желании уйти.
– Скажите, почему вы не учились дальше? – спросила Тоня.
– Меня из школы выперли.
– За что? Павка покраснел.
– Я попу в тесто махры насыпал – ну, меня и вытурили. Злой был поп, жизни от него не было. – И Павел обо всем рассказал ей.
Тоня с любопытством слушала. Он забыл свое смущение, рассказывал ей, как старый знакомый, о том, что не вернулся брат; никто из них и не заметил, как в дружеской оживленной беседе они просидели на площадке несколько часов. Наконец Павка опомнился и вскочил:
– Ведь мне на работу уже пора. Вот заболтался, а мне котлы разводить надо. Теперь Данило волынку подымет. – И он беспокойно заговорил: – Ну, прощайте, барышня, теперь мне надо во весь карьер жарить в город.
Тоня быстро поднялась, надевая жакет:
– Мне тоже пора, пойдемте вместе.
– Ну нет, я бегом, вам со мной не с руки.
– Почему? Мы побежим вместе, вперегонку: посмотрим, кто быстрей.
Павка пренебрежительно посмотрел на нее:
– Вперегонку? Куда вам со мной!
– Ну, увидим, давайте сначала выберемся отсюда.
Павел перескочил камень, подал Тоне руку, и они выбежали в лес на широкую ровную просеку, ведущую к станции.