все так же вытянувшись и закинув голову лежал на снегу лосенок
Все так же вытянувшись и закинув голову лежал на снегу лосенок
Самая легкая лодка в мире
«Магический кристалл» прозы Коваля
Замечено: с появлением на вашем столе прозрачно-сияющей пирамидки – «магического кристалла» – в доме многое меняется. Воздух как будто становится чище, настроение – лучше. А заоконный мир неожиданно расширяется…
Так бывает и когда вы вносите в дом книгу прозы Юрия Коваля.
Сколько граней у прозы Коваля?
Ровно на все четыре стороны света.
Зверье и всяческие там рыбы-птицы.
Ну и, конечно же, сам автор. Его яростно-яркое «Я».
Первая грань – циклы рассказов «Чистый Дор», «Листобой» и «Кепка с карасями». Вторая – повести «Приключения Васи Куролесова», «Пять похищенных монахов». Третья – «Пограничный пес Алый», «Недопесок», «От Красных ворот», «Капитан Клюквин», «Картофельная собака», «Полынные сказки» и многие другие.
Многогранна сама жизнь в прозе Коваля, неожиданна и достоверна во всех его проявлениях. В стогу сена въезжает на санях в деревню зазимовавший медведь; на картофельном складе объявляется пес прямо-таки с человеческим чувством юмора; человек играет на гитаре, а прирученная им птица сидит на грифе и подпевает; деревенская ворона «влюбляется» в жену тракториста; мальчик делает бабочку из бумаги, чтобы почувствовать «материальность» воздуха. Список обыкновенных чудес в книжках Коваля можно продолжать до бесконечности: сосны у него – медные трубы отбушевавшей войны; с наступлением зимы вода не замерзает, а просто на время закрывает глаза. Проницающий взгляд писателя способен различить и «колеса» – энергетические поля – вокруг наших голов: у людей получше – посветлее, похуже – потемнее.
И все это – увиденное, услышанное, пережитое – переливается и переплетается в «магическом кристалле» писателя, преломляется то в смешное, то в грустное… Завораживает какой-то особенной, хрустальной чистотой и глубиной. Волшебство еще и в том, что его житейский опыт копился как бы сам собой: учитель в сельской глубинке, прирожденный рыбак и заядлый охотник… Странствующий – с блокнотом и этюдником – художник.
Неудивительно, что отблески четвертой грани – его «Я» – все еще живут в сердцах и глазах знавших его людей.
И как играл на гитаре…
Как говорил и рассказывал…
К счастью, «магический кристалл» его прозы не имеет земных пределов. Вглядитесь, вглядитесь в него внимательно, дорогие читатели. Вглядитесь, и вы увидите, как из солнечного сгустка навстречу вам выплывет его реальная и фантастическая, его самая легкая лодка в мире!
На Птичьем рынке за три рубля купил я себе клеста.
Это был клест-сосновик, с перьями кирпичного и клюквенного цвета, с клювом, скрещенным, как два кривых костяных ножа.
Лапы у него были белые, – значит, сидел он в клетке давно. Таких птиц называют «сиделый».
– Сиделый, сиделый, – уверял меня продавец. – С весны сидит.
А сейчас была уже холодная осень. Над Птичьим рынком стелился морозный пар и пахло керосином. Это продавцы тропических рыбок обогревали аквариумы и банки керосиновыми лампами.
Дома я поставил клетку на окно, чтоб клест мог поглядеть на улицу, на мокрые крыши сокольнических домов и серые стены мельничного комбината имени Цюрупы.
Клест сидел на своей жердочке торжественно и гордо, как командир на коне.
Я бросил в клетку семечко подсолнуха.
Командир соскочил с жердочки, взмахнул клювом – семечко разлетелось на две половинки. А командир снова взлетел на своего деревянного коня, пришпорил и замер, глядя вдаль.
Надо было придумать клесту имя. Мне хотелось, чтоб в имени был отмечен и его командирский нрав, и крепкий клюв, и красный цвет оперения.
Нашлось только одно слово, в котором есть и клюв и красный цвет, – клюква.
Подходящее слово. Жаль только, нет в клюкве ничего командирского. Я долго прикидывал так и эдак и назвал клеста – Капитан Клюквин.
Всю ночь за окном слышен был дождь и ветер.
Капитан Клюквин спал неспокойно, встряхивался, будто сбрасывал с перьев капли дождя.
Его настроение передалось мне, и я тоже спал неважно, но проснулся все же пораньше, чтобы послушать утреннюю песню Капитана.
Рассвело. Солнечное пятно еле наметилось в пасмурных облаках, низко бегущих над крышей мелькомбината.
«Убогая песня, – думал я. – „Цик“, и все. Маловато».
Новое колено в песне меня порадовало, но Капитан замолчал. Видно, он пережидал, выдерживал паузу, прислушивался к песне, которая, так сказать, зрела у него в груди.
Впрочем, и настоящие певцы-солисты не сразу начинают кричать со сцены. Настоящий солист-вокалист постоит немного, помолчит, прислушается к песне, которая зреет в груди, и только потом уж грянет: «Люблю я макароны. »
Капитан помолчал, поглядел задумчиво в окно и запел.
Песня началась глухо, незаметно. Послышался тихий и печальный звук, что-то вроде «тиуууу-лиууу». Звук этот сменился задорным посвистом. А после зазвенели колокольчики, словно от жаворонка, трели и рулады, как у певчего дрозда.
Капитан Клюквин был, оказывается, настоящий певец, со своей собственной песней.
Все утро слушал я песню клеста, а потом покормил его подсолнухами, давлеными кедровыми орехами и коноплей.
Пасмурная осень тянулась долго. Солнечных дней выпадало немного, и в комнате было тускло. Только огненный Капитан Клюквин веселил глаз.
Красный цвет горел на его перьях. А некоторые были оторочены оранжевым, напоминали осенние листья. На спине цвет перьев вдруг становился зеленый, лесной, моховой.
И характер у Капитана был веселый. Целый день прыгал он по клетке, расшатывал клювом железные прутья или выламывал дверцу. Но больше всего он любил долбить еловые шишки.
Зажав в когтях шишку, он вонзал клюв под каждую чешуинку и доставал оттуда смоляное семечко. Гладкая, оплывшая смолой шишка становилась похожей на растрепанного воробья. Скоро от нее оставалась одна кочерыжка. Но и кочерыжку Капитан долбил до тех пор, пока не превращал в щепки.
Прикончив все шишки, Капитан принимался долбить бузинную жердочку – своего деревянного коня. Яростно цокая, он смело рубил сук, на котором сидел.
Мне захотелось, чтоб Клюквин научился брать семечки из рук.
Я взял семечко и просунул его в клетку. Клюквин сразу понял, в чем дело, и отвернулся.
Тогда я сунул семечко в рот и, звонко цокнув, разгрыз его. Удивительно посмотрел на меня Капитан Клюквин. Во взгляде его были и печаль, и досада, и легкое презрение ко мне.
«Мне от вас ничего не надо», – говорил его взгляд.
Да, Капитан Клюквин имел гордый характер, и я не стал с ним спорить, сдался, бросил семечко в кормушку. Клест мигом разгрыз его.
– А теперь еще, – сказал я и просунул в клетку новое семечко.
Капитан Клюквин цокнул, вытянул шею и вдруг схватил семечко.
С тех пор каждый день после утренней песни я кормил его семечками с руки.
Осень между тем сменилась плохонькой зимой. На улице бывал то дождь, то снег, и только в феврале начались морозы. Крыша мелькомбината наконец-таки покрылась снегом.
Кривоклювый Капитан пел целыми днями, и песня его звучала сочно и сильно.
Один раз я случайно оставил клетку открытой.
Капитан сразу вылез из нее и вскарабкался на крышу клетки. С минуту он подбадривал себя песней, а потом решился лететь. Пролетев по комнате, он опустился на стеклянную крышку аквариума и стал разглядывать, что там делается внутри, за стеклом.
Все так же вытянувшись и закинув голову лежал на снегу лосенок
Самая легкая лодка в мире
«Магический кристалл» прозы Коваля
Замечено: с появлением на вашем столе прозрачно-сияющей пирамидки – «магического кристалла» – в доме многое меняется. Воздух как будто становится чище, настроение – лучше. А заоконный мир неожиданно расширяется…
Так бывает и когда вы вносите в дом книгу прозы Юрия Коваля.
Сколько граней у прозы Коваля?
Ровно на все четыре стороны света.
Зверье и всяческие там рыбы-птицы.
Ну и, конечно же, сам автор. Его яростно-яркое «Я».
Первая грань – циклы рассказов «Чистый Дор», «Листобой» и «Кепка с карасями». Вторая – повести «Приключения Васи Куролесова», «Пять похищенных монахов». Третья – «Пограничный пес Алый», «Недопесок», «От Красных ворот», «Капитан Клюквин», «Картофельная собака», «Полынные сказки» и многие другие.
Многогранна сама жизнь в прозе Коваля, неожиданна и достоверна во всех его проявлениях. В стогу сена въезжает на санях в деревню зазимовавший медведь; на картофельном складе объявляется пес прямо-таки с человеческим чувством юмора; человек играет на гитаре, а прирученная им птица сидит на грифе и подпевает; деревенская ворона «влюбляется» в жену тракториста; мальчик делает бабочку из бумаги, чтобы почувствовать «материальность» воздуха. Список обыкновенных чудес в книжках Коваля можно продолжать до бесконечности: сосны у него – медные трубы отбушевавшей войны; с наступлением зимы вода не замерзает, а просто на время закрывает глаза. Проницающий взгляд писателя способен различить и «колеса» – энергетические поля – вокруг наших голов: у людей получше – посветлее, похуже – потемнее.
И все это – увиденное, услышанное, пережитое – переливается и переплетается в «магическом кристалле» писателя, преломляется то в смешное, то в грустное… Завораживает какой-то особенной, хрустальной чистотой и глубиной. Волшебство еще и в том, что его житейский опыт копился как бы сам собой: учитель в сельской глубинке, прирожденный рыбак и заядлый охотник… Странствующий – с блокнотом и этюдником – художник.
Неудивительно, что отблески четвертой грани – его «Я» – все еще живут в сердцах и глазах знавших его людей.
И как играл на гитаре…
Как говорил и рассказывал…
К счастью, «магический кристалл» его прозы не имеет земных пределов. Вглядитесь, вглядитесь в него внимательно, дорогие читатели. Вглядитесь, и вы увидите, как из солнечного сгустка навстречу вам выплывет его реальная и фантастическая, его самая легкая лодка в мире!
На Птичьем рынке за три рубля купил я себе клеста.
Это был клест-сосновик, с перьями кирпичного и клюквенного цвета, с клювом, скрещенным, как два кривых костяных ножа.
Лапы у него были белые, – значит, сидел он в клетке давно. Таких птиц называют «сиделый».
– Сиделый, сиделый, – уверял меня продавец. – С весны сидит.
А сейчас была уже холодная осень. Над Птичьим рынком стелился морозный пар и пахло керосином. Это продавцы тропических рыбок обогревали аквариумы и банки керосиновыми лампами.
Дома я поставил клетку на окно, чтоб клест мог поглядеть на улицу, на мокрые крыши сокольнических домов и серые стены мельничного комбината имени Цюрупы.
Клест сидел на своей жердочке торжественно и гордо, как командир на коне.
Я бросил в клетку семечко подсолнуха.
Командир соскочил с жердочки, взмахнул клювом – семечко разлетелось на две половинки. А командир снова взлетел на своего деревянного коня, пришпорил и замер, глядя вдаль.
Надо было придумать клесту имя. Мне хотелось, чтоб в имени был отмечен и его командирский нрав, и крепкий клюв, и красный цвет оперения.
Нашлось только одно слово, в котором есть и клюв и красный цвет, – клюква.
Подходящее слово. Жаль только, нет в клюкве ничего командирского. Я долго прикидывал так и эдак и назвал клеста – Капитан Клюквин.
Всю ночь за окном слышен был дождь и ветер.
Капитан Клюквин спал неспокойно, встряхивался, будто сбрасывал с перьев капли дождя.
Его настроение передалось мне, и я тоже спал неважно, но проснулся все же пораньше, чтобы послушать утреннюю песню Капитана.
Рассвело. Солнечное пятно еле наметилось в пасмурных облаках, низко бегущих над крышей мелькомбината.
«Убогая песня, – думал я. – „Цик“, и все. Маловато».
Новое колено в песне меня порадовало, но Капитан замолчал. Видно, он пережидал, выдерживал паузу, прислушивался к песне, которая, так сказать, зрела у него в груди.
Впрочем, и настоящие певцы-солисты не сразу начинают кричать со сцены. Настоящий солист-вокалист постоит немного, помолчит, прислушается к песне, которая зреет в груди, и только потом уж грянет: «Люблю я макароны. »
Капитан помолчал, поглядел задумчиво в окно и запел.
Песня началась глухо, незаметно. Послышался тихий и печальный звук, что-то вроде «тиуууу-лиууу». Звук этот сменился задорным посвистом. А после зазвенели колокольчики, словно от жаворонка, трели и рулады, как у певчего дрозда.
Капитан Клюквин был, оказывается, настоящий певец, со своей собственной песней.
Все утро слушал я песню клеста, а потом покормил его подсолнухами, давлеными кедровыми орехами и коноплей.
Пасмурная осень тянулась долго. Солнечных дней выпадало немного, и в комнате было тускло. Только огненный Капитан Клюквин веселил глаз.
Красный цвет горел на его перьях. А некоторые были оторочены оранжевым, напоминали осенние листья. На спине цвет перьев вдруг становился зеленый, лесной, моховой.
И характер у Капитана был веселый. Целый день прыгал он по клетке, расшатывал клювом железные прутья или выламывал дверцу. Но больше всего он любил долбить еловые шишки.
Зажав в когтях шишку, он вонзал клюв под каждую чешуинку и доставал оттуда смоляное семечко. Гладкая, оплывшая смолой шишка становилась похожей на растрепанного воробья. Скоро от нее оставалась одна кочерыжка. Но и кочерыжку Капитан долбил до тех пор, пока не превращал в щепки.
Прикончив все шишки, Капитан принимался долбить бузинную жердочку – своего деревянного коня. Яростно цокая, он смело рубил сук, на котором сидел.
Мне захотелось, чтоб Клюквин научился брать семечки из рук.
Я взял семечко и просунул его в клетку. Клюквин сразу понял, в чем дело, и отвернулся.
Тогда я сунул семечко в рот и, звонко цокнув, разгрыз его. Удивительно посмотрел на меня Капитан Клюквин. Во взгляде его были и печаль, и досада, и легкое презрение ко мне.
«Мне от вас ничего не надо», – говорил его взгляд.
Да, Капитан Клюквин имел гордый характер, и я не стал с ним спорить, сдался, бросил семечко в кормушку. Клест мигом разгрыз его.
– А теперь еще, – сказал я и просунул в клетку новое семечко.
Капитан Клюквин цокнул, вытянул шею и вдруг схватил семечко.
С тех пор каждый день после утренней песни я кормил его семечками с руки.
Осень между тем сменилась плохонькой зимой. На улице бывал то дождь, то снег, и только в феврале начались морозы. Крыша мелькомбината наконец-таки покрылась снегом.
Кривоклювый Капитан пел целыми днями, и песня его звучала сочно и сильно.
Один раз я случайно оставил клетку открытой.
Капитан сразу вылез из нее и вскарабкался на крышу клетки. С минуту он подбадривал себя песней, а потом решился лететь. Пролетев по комнате, он опустился на стеклянную крышку аквариума и стал разглядывать, что там делается внутри, за стеклом.
Поздним вечером ранней весной (22 стр.)
Всю ночь веселились у меня в избушке король Землерой, Белозубка и все остальные. Только к утру они немного успокоились, сели полукругом у печки и смотрели на огонь.
«Вот и кончилась наша последняя ночь», – сказала Белозубка.
«Спокойной ночи, – сказал Землерой. – Прощайте до весны».
Землерой, Белозубка, музыканты исчезли в щели под порогом. Дядю Белозуба, который так и не проснулся, вытащили из валенка и унесли под Гнилое Бревно. Только Сыщик оставался в избушке. Он обнюхал все внимательно.
Рано утром я вышел из избушки и увидел, что дождь давно перестал, а всюду – на земле, на деревьях, на крыше – лежит первый снег. Гнилое Кедровое Бревно так было завалено снегом, что трудно было разобрать – бревно это или медведь дремлет под снегом.
Я собрал свои вещи, уложил их в рюкзак и по заснеженной тропе стал подыматься на вершину Мартая. Мне пора уже было возвращаться домой, в город.
К обеду добрался я до вершины, оглянулся и долго искал избушку, которая спряталась в заснеженной тайге.
У КРИВОЙ СОСНЫ
Высокая и узловатая, покрытая медной чешуей, много лет стояла над торфяными болотами Кривая сосна. Осенью ли, весной – в любое время года казались болота мрачными, унылыми, только Кривая сосна радовала глаз.
С юга не было видно кривизны. Широкая хвойная шапка нависла над болотом. Вырос будто бы на торфу великий и темный гриб.
А с запада кривизна казалась горбом, уродством. С запада походила сосна на гигантский коловорот, нацеленный в небо.
В сухой год в июле над сосною прошла гроза. Торфяная туча навалилась на болота пухлым ржаным животом. Она ревела и тряслась, как студень. От ударов грома осыпалась голубика.
Года через два после того я охотился на торфу.
Была ранняя весна, и утка летела плохо. В болотах млел еще желтый кислый лед, но на берегах уже появилась из-под снега прошлогодняя трава и груды торфа.
Частым осинником вышел я на поляну, где лежала Кривая сосна. За зиму на нее намело снегу. Корень-выворотень весь зарос им и стоял торчком среди осинника, как белый горбатый бык. В осиннике снег таял медленней, чем на открытом месте, – всюду видны были светлые пятна, а на них зимние заячьи следы.
Вытянув длинные голенастые ноги, запрокинув голову, на снегу передо мной лежал лосенок. Он был серый, как нелинявший заяц, – темная спина цвета осиновых сережек, а на животе мех светлый, облачный. Глаза его были закрыты. Рядом лежало несколько обглоданных осиновых веток.
Я подошел и не знаю зачем дотронулся до него сапогом. Нога ударилась, как об пень, – он давно уже окоченел. На боку заметно было белесое розовое пятно – след огнестрельной раны.
Измученный болью в боку, лосенок не один еще день бродил по лесу и пришел сюда, в осинник у Кривой сосны. Здесь он прилег на снег и лежал, защищенный корнем-выворотнем от ветра.
В десяти шагах, в ольховых кустах, приподняв лишь голову от земли, лежала лосиха. Она лежала неподвижно и тяжело, внимательно глядела на меня.
В деревне Стрюково охотников мало. Мужчинам хватает колхозной работы, и в лес бегают двое-трое. Настоящий охотник тут один – государственный лесник Булыга.
Я нашел его около дома, в саду. Поднявшись на лестницу-стремянку, он обрезал яблоню кривым ножом.
– Слышь, – крикнул я, – лосенка нашел! Мертвого.
Булыга слез на землю, достал сигарету «Памир», присел на корточки, привалясь спиной к стволу яблони. Он закурил и сразу окутался дымом. Его морщинистое лицо и вся большая голова походили сейчас на хмурую деревенскую баньку, которую топят по-черному: изо всех щелей валит дым.
– Лоси у меня на учете, – сказал Булыга. – Надо глядеть – акт составлять. Пошли – покажешь.
Весь день стояла пасмурная погода, но часам к пяти похолодало, облака частью ушли с неба, стало очень светло. Поля и перелески просматривались насквозь, и чуть ли не за километр заметна была пара тетеревов, сидящих на березке.
Я шел следом за Булыгой туда, к Кривой сосне, и думал: «Кто же это мог стрельнуть в лосенка? Зачем?»
Неподалеку уже от сосны, в осиннике, Булыга остановился.
– Слушай, – сказал вдруг он, – если это ты его стукнул, честно скажи.
Глянув мимо меня, он отвернулся.
Все так же вытянувшись и закинув голову, лежал на снегу лосенок. Лосиха рядом, в ольховом кусту. Она, наверно, не вставала с тех пор, как я ушел. Хрипло крича, над поваленной сосной летали две сороки.
Булыга оглядел следы на снегу и на торфе, потом подошел к лосенку и наклонился над ним. Тут же послышался тревожный треск.
С трудом, неуклюже лосиха поднялась на ноги. Она казалась огромной на тонких, сухих ногах, и особо велика была ее голова с насупленной губой. Ноги у нее дрожали.
– Экое буйло, – сказал Булыга, отходя на всякий случай в сторону. – Сгас твой парень, сгас…
Вздернув губу, лосиха прикусила осиновую веточку, сгрызла с нее кору.
– А я думал, это ты его ударил. Теперь вижу: не ты. А если не ты, тогда Шурка Сараев. Только он в лес ходил, искал, говорит, косачиные тока.
Лосиха поглодала осиновой коры, потом переломила зубами ветку и подошла к лосенку. Постояла, наклонилась, положила ветку на снег.
Следующим утром налетели на деревню Стрюково скворцы. Они свистели на всех заборах, на вербах, на сараях. Дороги и оттаявшие огороды были усыпаны скворцами, будто подсолнечными семечками.
А за огородами, над полем, подымаясь высоко в небо, непрерывно пели жаворонки. Теплое сдобное облако, плывущее над землей, было утыкано жаворонками, как изюмом.
Утром я пил у Булыги чай, и за чаем мы помалкивали, ожидая Шурку Сараева. Мы фыркали, отдувались, кривились от кислой клюквы!
– Эй, хозяин! – заорал с улицы Шурка Сараев. – Дома, что ли?
– Дак сапоги грязные.
В белых вязаных носках Шурка прошел в комнату, сел на диван, купленный для гостей, заслонил спиной вышитого на покрывале голубого петуха.
– Рассказывай, Шурка, как дело было, – сказал Булыга.
Голос его звучал спокойно, но в нем слышалась будущая гроза, и Шурка забеспокоился:
– Како? – снова не понял Шурка.
– Твое! – рявкнул Булыга и закашлялся, подавился клюквой. – Подай сей момент!
– Мы уж во всем разобрались, – угрожающе сказал Булыга. – Все замерили. Знаем, чье это дело.
Шурка напряженно присел на диван, голубой петух выглядывал из-за его плеча.
Поглядев на ржавый, несмазанный замок, я буркнул:
Отворив шкаф-гардероб, он сунул в него Шуркину тулку.
– Ты погоди, погоди, – сказал Шурка, вскакивая с дивана и хватая Булыгу за локоть. – Не балуй! Ты ружья не покупал!
– Сядь! – сказал Булыга, отворачиваясь от шкафа. – Сядь, отвечай на вопросы. Ты когда был в лесу?
– Кого надо! – заорал Шурка. – Чего ты пристал, булыжник!
– Ну, ладно, – сказал Булыга, внезапно успокаиваясь. – Суд разберется.
Слова эти Шурку ошеломили, он окостенел, тупо разглядывая блюдо с клюквой.
За окном свистнул скворец, солнечный заяц пробился через ящик с рассадой, стоящий на подоконнике, забегал по дивану, по голубому петуху.
– Я ведь ничего такого не сделал, – тоскливо сказал Шурка. – И стрельнул-то разок – пугнуть хотел.
У Шурки Сараева карие глаза. Он умеет играть на гармони.
Юрий Коваль — У кривой сосны: Рассказ
Высокая и узловатая, покрытая медной чешуёй, много лет стояла над торфяными болотами Кривая сосна. Осенью ли, весной − в любое время года казались болота мрачными, унылыми, только Кривая сосна радовала глаз.
С юга не было видно кривизны. Широкая хвойная шапка нависла над болотом. Вырос будто бы на торфу великий и тёмный гриб.
А с запада кривизна казалась горбом, уродством. С запада походила сосна на гигантский коловорот, нацеленный в небо.
В сухой год в июле над сосною прошла гроза. Торфяная туча навалилась на болота пухлым ржаным животом. Она ревела и тряслась, как студень. От ударов грома осыпалась голубика.
Года через два после того я охотился на торфу.
Была ранняя весна, и утка летела плохо. В болотах млел ещё жёлтый кислый лёд, но на берегах уже появилась из-под снега прошлогодняя трава и груды торфа.
Частым осинником вышел я на поляну, где лежала Кривая сосна. За зиму на неё намело снегу. Корень-выворотень весь зарос им и стоял торчком среди осинника, как белый горбатый бык. В осиннике снег таял медленней, чем на открытом месте, − всюду видны были светлые пятна, а на них зимние заячьи следы.
В глазах поплыли красные пятна, я стал сдёргивать с плеча ружьё, но зверь не шевелился. Постояв с минутку, я осторожно слез на землю, шагнул вперёд.
Вытянув длинные голенастые ноги, запрокинув голову, на снегу передо мной лежал лосёнок. Он был серый, как нелинявший заяц, − тёмная спина цвета осиновых серёжек, а на животе мех светлый, облачный. Глаза его были закрыты. Рядом лежало несколько обглоданных осиновых веток.
Я подошёл и не знаю зачем дотронулся до него сапогом. Нога ударилась, как об пень, − он давно уже окоченел. На боку заметно было белёсое розовое пятно − след огнестрельной раны.
Измученный болью в боку, лосёнок не один ещё день бродил по лесу и пришёл сюда, в осинник у Кривой сосны. Здесь он прилёг на снег и лежал, защищённый корнем-выворотнем от ветра.
Закурив, я закинул за спину ружьё и хотел осмотреть его рану, но замер на месте.
В десяти шагах, в ольховых кустах, приподняв лишь голову от земли, лежала лосиха. Она лежала неподвижно и тяжело, внимательно глядела на меня.
В деревне Стрюково охотников мало. Мужчинам хватает колхозной работы, и в лес бегают двое-трое. Настоящий охотник тут один − государственный лесник Булыга.
Я нашёл его около дома, в саду. Поднявшись на лестницу-стремянку, он обрезал яблоню кривым ножом.
− Слышь, − крикнул я, − лосёнка нашёл! Мёртвого.
Булыга слез на землю, достал сигарету «Памир», присел на корточки, привалясь спиной к стволу яблони. Он закурил и сразу окутался дымом. Его морщинистое лицо и вся большая голова походили сейчас на хмурую деревенскую баньку, которую топят по-чёрному: изо всех щелей валит дым.
− Лоси у меня на учёте, − сказал Булыга. − Надо глядеть − акт составлять. Пошли − покажешь.
Весь день стояла пасмурная погода, но часам к пяти похолодало, облака частью ушли с неба, стало очень светло. Поля и перелески просматривались насквозь, и чуть ли не за километр заметна была пара тетеревов, сидящих на берёзке.
Я шёл следом за Булыгой туда, к Кривой сосне, и думал: «Кто же это мог стрельнуть в лосёнка? Зачем?»
Неподалёку уже от сосны, в осиннике, Булыга остановился.
− Слушай, − сказал вдруг он, − если это ты его стукнул, честно скажи.
Глянув мимо меня, он отвернулся.
Всё так же вытянувшись и закинув голову, лежал на снегу лосёнок. Лосиха рядом, в ольховом кусту. Она, наверно, не вставала с тех пор, как я ушёл. Хрипло крича, над поваленной сосной летали две сороки.
Булыга оглядел следы на снегу и на торфе, потом подошёл к лосёнку и наклонился над ним. Тут же послышался тревожный треск.
С трудом, неуклюже лосиха поднялась на ноги. Она казалась огромной на тонких, сухих ногах, и особо велика была её голова с насупленной губой. Ноги у неё дрожали.
− Экое буйло, − сказал Булыга, отходя на всякий случай в сторону. − Сгас твой парень, сгас…
Вздёрнув губу, лосиха прикусила осиновую веточку, сгрызла с неё кору.
− А я думал, это ты его ударил. Теперь вижу: не ты. А если не ты, тогда Шурка Сараев. Только он в лес ходил, искал, говорит, косачиные тока.
Лосиха поглодала осиновой коры, потом переломила зубами ветку и подошла к лосёнку. Постояла, наклонилась, положила ветку на снег.
Следующим утром налетели на деревню Стрюково скворцы. Они свистели на всех заборах, на вербах, на сараях. Дороги и оттаявшие огороды были усыпаны скворцами, будто подсолнечными семечками.
А за огородами, над полем, подымаясь высоко в небо, непрерывно пели жаворонки. Тёплое сдобное облако, плывущее над землёй, было утыкано жаворонками, как изюмом.
Утром я пил у Булыги чай, и за чаем мы помалкивали, ожидая Шурку Сараева. Мы фыркали, отдувались, кривились от кислой клюквы!
− Эй, хозяин! − заорал с улицы Шурка Сараев. − Дома, что ли?
Прогремев дверью, Шурка вошёл в дом, прислонил к стене ружьё, а сам присел на порог.
− Дак сапоги грязные.
В белых вязаных носках Шурка прошёл в комнату, сел на диван, купленный для гостей, заслонил спиной вышитого на покрывале голубого петуха.
− Рассказывай, Шурка, как дело было, − сказал Булыга.
Голос его звучал спокойно, но в нём слышалась будущая гроза, и Шурка забеспокоился:
− Тако! − передразнил Булыга, торопливо отхлёбывая чай. − Ну-ка, подай ружьё!
− Како? − снова не понял Шурка.
− Твоё! − рявкнул Булыга и закашлялся, подавился клюквой. − Подай сей момент!
Шурка вскочил с дивана и за дуло выволок ружьё из прихожей. Оно зацепилось за порог и не протаскивалось в комнату, упиралось.
− Ты не ори, − сказал Шурка, подавая ружьё и не понимая ещё, в чём дело. − Разберись вначале, потом ори.
− Мы уж во всём разобрались, − угрожающе сказал Булыга. − Всё замерили. Знаем, чьё это дело.
Шурка напряжённо присел на диван, голубой петух выглядывал из-за его плеча.
− Так точно и выходит, − сказал он и сунул мне под нос переломленное ружьё. − Видишь?
Поглядев на ржавый, несмазанный замок, я буркнул:
− Вот и я вижу, − сказал Булыга и резко встал из-за стола. − Ружьё, Шурка, придётся у тебя отобрать.
Отворив шкаф-гардероб, он сунул в него Шуркину тулку.
− Ты погоди, погоди, − сказал Шурка, вскакивая с дивана и хватая Булыгу за локоть. − Не балуй! Ты ружья не покупал!
− Сядь! − сказал Булыга, отворачиваясь от шкафа. − Сядь, отвечай на вопросы. Ты когда был в лесу?
− Кого надо! − заорал Шурка. − Чего ты пристал, булыжник!
− Ну, ладно, − сказал Булыга, внезапно успокаиваясь. − Суд разберётся.
Слова эти Шурку ошеломили, он окостенел, тупо разглядывая блюдо с клюквой.
За окном свистнул скворец, солнечный заяц пробился через ящик с рассадой, стоящий на подоконнике, забегал по дивану, по голубому петуху.
− Я ведь ничего такого не сделал, − тоскливо сказал Шурка. − И стрельнул-то разок − пугнуть хотел.
У Шурки Сараева карие глаза. Он умеет играть на гармони.
Каждый вечер приходит Шурка в клуб, садится посреди залы на табурет, и пошло-поехало: пум-ба-па, пум-ба-па…
Льётся из гармони музыка, а Шурка потряхивает в такт головой и сильно давит левой рукой на басы.
За музыку Шурку в деревне уважают. Не всякий сыграет на гармони, да ещё чтоб левая рука поспевала за правой, а правая не ревела белугой, ласково нажимала на кнопочки.
Потерянный сидит сейчас Шурка на Булыгином диване − голубой петух нацелился ему в висок.
− Ну, это… − говорит Шурка. − Ну, так уж получилось. Ну, шёл я, а тут лосиха. Выскочила из куста − и на меня. Хотела, наверно, затоптать. Ну, я и пугнул, чтоб отстала.
− А как же в лосёнка попал? − спросил я.
− Ты что ж, его разве не видел?
− Не видел, не видел, где там увидеть − кусты, ёлочки…
Шурка крутился на диване, глядел то на меня, то на Булыгу: верим или нет?
− Ступай на двор, − сказал Булыга. − Возьми лопату.
Булыга не ответил, и Шурка решил, видно, не спорить; встал, прошёл в своих белых носках по половикам, кряхтя, надел у порога сапоги и тихонько хлопнул дверью.
− Пошли и мы, − сказал Булыга. − Надо лосёнка прибрать, а то ведь она не отойдёт от него. Сгаснет.
Во дворе Булыга срезал бельевую верёвку, навязанную на берёзы, и мы пошли к Кривой сосне. Шурка с лопатой на плече шёл впереди и на поворотах тропы останавливался.
− Ты только до суда не доводи, − просил он Булыгу, виновато взмахивая лопатой.
В осиннике снега почти не осталось. Сугроб, на котором лежал лосёнок, съёжился, пожелтел, под него подтекла тёплая лужа. И лосиха лежала теперь подальше от Кривой сосны и смотрела в сторону, на торфяные болота.
− Подойди-ка поближе, − сказал Булыга. − Погляди.
− Чего я буду глядеть? − сказал Шурка недовольно и отвернулся, играя лопатой.
− Ну гляжу. Ну и что? Чего пристал?
− Копай яму, − сказал Булыга и плюнул мимо Шурки.
− Ну выкопаю, ну и что?
Шурка прошёлся по поляне вокруг сосны, потыкал лопатой.
− Земля-то мёрзлая, − уныло сказал он.
Наконец он примерился, нашёл какую-то небольшую ямку, стал её расширять. Торф поддавался плохо: не оттаял как следует. Шурка копал мучительно, часто останавливаясь отдохнуть.
− Ну, яму я выкопаю, ладно. Только ты до суда не доводи. Она меня затоптать хотела. Вон какая морда, она нас всех потопчет!
Лосиха повернула голову на шум, но не вставала, а только смотрела, что делает Шурка.
Через час яма была готова, и Шурка обвязал ноги лосёнка бельевой верёвкой. Потом, закинув верёвку на плечо, стал подтягивать его к яме.
− Помогите, что ль, − сказал он, напрягаясь изо всех сил.
Я хотел было подсобить ему, чтоб скорее кончить всё это тяжёлое дело, но Булыга взял меня за рукав.
Уже у ямы лосёнок застрял в кустах. Шурка дёрнул яростно и оборвал верёвку.
− Барахло! − закричал он, чуть не плача и махая обрывком. − Верёвка твоя дрянь! Гнилушка.− Надвяжешь.
Затрещали кусты − лосиха медленно поднялась и пошла к Шурке, высоко подымая ноги, выбирая место, куда ступить.
− Она ведь убьёт! − закричал Шурка, бросая верёвку. − Она меня помнит!
− Небось, не убьёт, − сказал Булыга. − А убьёт − похороним. Яма-то как раз готова.
Шурка сплюнул, поглядел ещё на лосиху и вдруг бросился в сторону.
− Куда? − закричал Булыга.
− Вертайся, дурак! − заорал Булыга.
Выйдя из кустов на поляну, лосиха остановилась, подняла кверху голову, так что стала видна её коротенькая бородка, и захрипела. Она жестоко исхудала, грязно-бурая шерсть на ней свалялась и висела клочьями.
− Небось, не убьёт, − повторил Булыга. − Сама еле дышит.
Лосиха обнюхала верёвку, шумно выдохнула, отошла и снова тяжело легла в кусты.
− Эй, − закричал Булыга, − вертайся!
− Не вернусь! − откликнулся Шурка неподалёку. − Она меня помнит!
Перемазанный торфом, с разодранным лбом вышел Шурка к сосне, боком-боком подошёл он к лосёнку, наклонился, взял в руки верёвку.
− Я сделаю, − сказал он. − Постараюсь. Ты токо до суда не доводи.
Спустив лосёнка в яму, Шурка стал её торопливо забрасывать землёй.
− Всё, − сказал он. − Теперь всё. Пошли домой.
− Погоди, − сказал Булыга. − Посмотрим, что она будет делать.
Лосиха долго ещё лежала на месте, потом поднялась и пошла к торфяной куче, наспех набросанной Шуркой. Подняв голову кверху, она вдруг коротко захрипела, забормотала что-то и легла животом на торфяную кучу.